Пущин в селе Михайловском - Страница 3


К оглавлению

3

Тут и сам барин, закутанный в енотовую шубу, начинает вылезать из саней и повертывается лицом.

— Пущин!

Не думая уже о том, что может простудиться, Пушкин как был — босиком и в рубашке — выбежал из дверей и на крыльцо.

Мороз на дворе стоял крещенский, но Пушкин не чувствовал холода и с распростертыми руками ждал друга.

Тут и друг его завидел, вбежал к нему на крыльцо и, подхватив в свою шубу, на руках внес его в дом, в коридор, в спальню.

Стоят они посреди комнаты друг против друга, целуются, глядят один на другого со слезами на глазах, опять целуются — и не находят слов.

Немая сцена имела одну свидетельницу — Арину Родионовну. Заслышав стук двери и чьи-то незнакомые поспешные шаги, она взглянула в коридор, оттуда в открытую дверь своего барина — и остолбенела на пороге.

В следующее мгновение она уже поняла, что этот гость — школьный товарищ Александра Сергеевича, и, как к родному, кинулась к нему на шею. Пущин, точно так же сообразив, кто эта старушка, крепко ее обнял и поцеловал в обе морщинистые щеки.

Наперсница волшебной старины,

Друг вымыслов игривых и печальных…

К этой цитате из известных стихов своего друга он прибавил уже от себя в чистейшей прозе:

— А что, няня, с дороги недурно бы прибраться, умыться?

— Ахти! — всполохнулась няня. — Прочие-то комнаты у нас нетоплены…

— Да вот Алексей мой, коли нужно, поможет.

Но показавшемуся в дверях Алексею было не до старушки: он припал к руке ее молодого барина.

— Что ты, что ты, Алексей!.. — говорил Пушкин, сам его целуя и наскоро прикрываясь лежавшим на стуле халатом.

— Он также из твоих поклонников, — объяснил Пущин, — многие твои стихи наизусть знает.

— Очень хорошо! — рассмеялся Пушкин. — Стало быть, я делаюсь уже, в некотором роде, народным поэтом?

III

Прибыл Пущин в восемь часов утра, а в половине девятого оба приятеля-лицеиста сидели уже в прибранной комнате и сами прибранные за дымящимся кофе с зажженными трубками, любовно переглядываясь, точно не могли наглядеться один на другого.

— Смотрю я вот на тебя, — заметил Пушкин, — и все глазам не верю: как это ты из блестящего артиллериста преобразился в обыкновенного, серого человечка, как мы, грешные! Ведь ты теперь по уголовной части?

— Да, брат, со мной не шути, — был шутливый ответ, — судья уголовного департамента московского надворного суда!

— Но как ты решился на такую жертву — махнуть из Москвы да в нашу трущобу?

— Жертва, на самом деле, не такая огромная: еще в Москве дошел до меня слух, что тебя из Одессы удалили сюда, в Псковскую губернию. Ну, а во Пскове у меня родная сестра: муж ее командует там дивизией. Вот я и отпросился на рождественские праздники в Петербург, к отцу; оттуда, после Крещенья, собрался на несколько дней к сестре…

— А от нее ко мне? — подхватил Пушкин, пожимая опять руку приятеля. — Мне все, брат, еще не верится, что мы вместе! Ты выехал из Пскова ведь с вечера?

— А то как же?

— И ехал всю ночь напролет? "О, дружба, это ты!" Но как это вы с Алексеем прискакали одни, без ямщика?

— Именно что прискакали. Свернули с большой дороги, мчимся среди леса по гористому проселку. Все мне казалось не довольно скоро: "Пошел, ямщик, пошел!" А тут, под гору, на всем скаку сани в ухабе набок — и ямщик в снег. Мы с Алексеем, не знаю уж как, удержались в санях. Схватили вожжи. Испуганная тройка несет во весь дух среди сугробов, в сторону не бросится: благо, лес кругом и снег по брюхо; править даже не нужно. Вдруг поворот, глядь — домчались и со всего маху в притворенные ворота.

Пушкин расхохотался.

— То-то я впросонках слышу гром и звон: землетрясенье, что ли, или сам Зевес-Громовержец пожаловал?.. Ах ты, мой милый, милый! Ну что, расскажи-ка, расскажи: что у вас там, в Москве? что в Питере? Что наши старые братья-лицеисты?

Удовлетворив первое любопытство брата-отшельника, Пущин сам приступил к расспросам:

— Когда тебя пять лет назад услали из Петербурга, я как раз был в отлучке, в Бессарабии, где гостил у той же сестры. Ведь провинился ты только стихами?

— Только — и своими, и чужими.

— Как так чужими?

— А так: все нецензурное, что ходило по рукам в Петербурге, приписывали мне. В один прекрасный день возвращаюсь вечером домой и узнаю от своего дядьки, что заходил какой-то подозрительный господин и предлагал ему пятьдесят рублей, чтобы дал только прочесть что-нибудь из моих писаний.

— Но тот ему, разумеется, ничего не дал?

— Понятно, нет. На всякий случай, однако, я тут же сжег все мои бумаги. И не напрасно: на другой же день я был приглашен к Милорадовичу, и первый вопрос его ко мне был о моих бумагах. "Граф, — сказал я ему, — все мои стихи сожжены. В квартире у меня вы ничего не найдете. Но, если вам угодно, все найдется здесь (Пушкин указал на лоб свой). Прикажите подать бумаги: я напишу вам все, что когда-либо написано мною, — разумеется, кроме напечатанного и всем известного". "Ah c'est chevaleresque!" — сказал Милорадович и пожал мне руку.

— И ты написал целую тетрадь, — досказал Пущин. — Мне потом об этом говорили. Хлопотали о тебе ведь и Карамзин, и добрейший наш Энгельгардт.

— И недаром: меня отправили только проветриться в более благорастворенный климат.

— А чтобы ты не болтался по-пустому, тебя назначили на коронную службу?

— Да, в распоряжение генерала Инзова, попечителя колонистов южного края, да со всеми онерами: с соответственным чином и с прогонами на дорогу. Родители дали мне с собой надежного человека, Никиту, из наших крепостных; а Дельвиг с Яковлевым проводили меня до Царского: других из друзей-лицеистов в то время в Питере не было. Из Царского я пустился уже один с Никитой на перекладной по Белорусскому тракту.

3